Что случилось с жизнью твоей.
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука. А сколько там
Неповинных жизней кончается...
1938
IV
If only you, the fool from long ago,
The favorite of every single friend,
The carefree sinner of the Tsarskoe Selo,[7]
Could see your future to its full extent.
Waiting three-hundredth, in an endless line,
Beneath The Crosses, carrying supplies,
You’d notice how the blazing drops of brine
Burn to the ground through the new year’s ice.
The prison poplars sway with such allure,
And not a sound follows. Can you fathom,
How many lives must end there premature…
1938
V
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу -
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
1939
V
For seventeen months, I plead
For you to come home again,
On my knees, at the hangman’s feet, -
You’re my son and my dread.
I’m afraid that I can’t comprehend,
All tangled, in utter confusion,
Who’s an animal, who’s a man,
And the date of your execution.
There’s only flowers in a veil
Of dust, the censer, and a trail
Of footprints leading far.
And staring straight into my eyes,
With threats of imminent demise,
There is a giant star.
1939
VI
Легкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
1939
VI
Weeks fly by to no avail,
I can’t comprehend this mess.
My dear son, with such distress,
White nights gazed into your jail,
It’s as if they’ve never left,
Eyes of hawks, with eager gloss,
They discuss your heavy cross
And again, they talk of death.
1939
VII
Приговор
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то... Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
Лето 1939. Фонтанный Дом
VII
The Verdict
Onto my barely living chest,
The stone of the verdict fell.
But I was ready for this test,
Somehow, I’ll bear this hell.
So much that I must do alone:
I’ll start by erasing the past,
I’ll turn my living soul to stone,
And learn to live, at last.
Or else… The summer, on display,
Still gleams for some occasion.
I’ve have foreseen this sunny day,
The vacant house, desolation.
Summer 1939. Fontannyi Dom
VIII
К Смерти
Ты все равно придешь. — Зачем же не теперь?
Я жду тебя — мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом,
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой, -
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Струится Енисей,
Звезда полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.
19 августа 1939
Фонтанный Дом
VIII
To Death
You’ll come. – Why delay any more?
I’m waiting – life’s hard to endure.
For you, I have opened the door
You’ll enter, so wondrous and pure.
Take on any form, - take your pick,
Burst in like some poisonous gas,
Or creep, like a crook, with a brick,
Or like typhus, come in with a gasp,
Or a story that you simply make up,
So common, it’s making me nauseous –
I’ll see the policeman’s blue cap
And the janitor, frightened and cautious.
The Yenisey is flowing. In the skies,
The Polar Star is lit. My fate is sealed.
The sparkle of the blue beloved eyes
Is veiled by the horror’s last ordeal.
August 18th, 1939
Fontannyi Dom
IX
Уже безумие крылом
Души накрыло половину,
И поит огненным вином
И манит в черную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):
Ни сына страшные глаза -
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,
<
br /> Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук -
Слова последних утешений.
4 мая 1940
IX
The madness covers with its wing
Half of my soul from fear,
It gives me fiery wine to drink
And darkness lures me near.
I’ve come to see the resolution,
And I must cede the throne
And hearken to my own delusion
As if it ceased to be my own.
(However much I try to plead,
And beg for mercy’s sake)
It will not grant me what I need, -
Those things I’d like to take:
My child’s chilling frightening stare –
The torment’s heavy rock,
The jail visits that we shared,
The day when thunder struck,
The coolness of the hands I stroked,
The lime tree’s agitation,
The light and distant words we spoke
In parting consolation.
May 4, 1940
Распятие
«Не рыдай Мене, Мати,
во гробе зрящи».
1
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил?»
А Матери: «О, не рыдай Мене...»
2
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
Crucifixion
“Do not weep for me, Mother,
Seeing me in the coffin.”[8]
1
The choir of angels sang out heavenly,
The sky was melted into a fiery sea.
To the Father: “Why hast thou forsaken me?”
To the Mother: “Do not weep for me.”
2
Magdalene wept in a furious daze,
The dear disciple stood still, like a stone.
But no one was daring to gaze
Where His Mother, stood silent, alone.
Эпилог
1
Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной,
Под красною ослепшею стеною.
2
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же оне поминают меня
В канун моего погребального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем — не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
Март 1940
Фонтанный Дом
Epilogue
I
I’ve come to know how tired faces shrivel,
How fear, from underneath the eyelids, peeks,
How suffering and torment leaves a scribble
Of cuneiform across the dried up cheeks,
I’ve seen how dark or ash-blond strands of hair
Would unexpectedly turn silver soon thereafter,
How smiles fade from the submissive stares,
And terror trembles in the hollow laughter.
And now I pray, not for myself, but all
Who stood beside me, on that very street,
Beneath the blind and towering red wall,
Through bitter chill and scorching July heat.
2
The hour of remembrance is here once again.
I see, I hear, I feel you near, my friends:
The one by the window, who could barely stand,
The one, who no longer walks on this land,
She flung back her hair, as she said with a tear:
“I feel like I’m home every time I come here.”
I wish I could call each by name, but the list
Was taken away and no longer exists.
For all of them, I wove this gorgeous shawl
From fragments of phrases I took from them all.
I think of them always, wherever I go.
I'll never forget them in new times of woe.
And soon, when my mouth is sealed once again, -
The mouth that screamed for a million men, -
Let them remember me in a similar way, -
On the eve of my future memorial day.
And if, in this country, they come to agree
To raise up a statue in remembrance of me,
I’ll grant my consent to this fine celebration –
Only if promised that it never be stationed
In the land of my birth, by the picturesque coast,
(My last link to the sea has already been lost),
And not in Tsar’s garden, by the sacred old tree,
Where the grief–stricken shadow is looking for me,
But here, where I stood for three hundre
d hours,
Where the strong iron bars obstructed the towers.
For even in death, I’m afraid to forget
The way black marias clanged up ahead,
The way the gate shut when it was released,
As the old woman wailed like a wounded beast.
And there, unexpectedly, teardrops will flow
From the eyelids of bronze with the melting of snow,
And prison-yard pigeons will rise to the sky,
As the ships, on the Neva, pass quietly by.
March 1940
Fontannyi Dom
Biography[*]
Anna Andreyevna Akhmatova was born Anna Gorenko into an upper-class family in Odessa, the Ukraine, in 1889. Her interest in poetry began in her youth, but when her father found out about her aspirations, he told her not to shame the family name by becoming a "decadent poetess". He forced her to take a pen name, and she chose the last name of her maternal great-grandmother. She attended law school in Kiev and married Nikolai Gumilev, a poet and critic, in 1910. Shortly after the marriage, he travelled to Abyssinia, leaving her behind. While Gumilev was away, Akhmatova wrote many of the poems that would be published in her popular first book, Evening. Her son Lev was also born in 1912. He was raised by his paternal grandmother, who disliked Akhmatova. Akhmatova protested this situation, but her husband supported his family. She would visit with her son during holidays and summer. Later, Akhmatova would write that "motherhood is a bright torture. I was not worthy of it."
Upon Evening's publication in 1912, Akhmatova became a cult figure among the intelligentsia and part of the literary scene in St. Petersburg. Her second book, Rosary (1914), was critically acclaimed and established her reputation. With her husband, she became a leader of Acmeism, a movement which praised the virtues of lucid, carefully-crafted verse and reacted against the vagueness of the Symbolist style which dominated the Russian literary scene of the period. She and Gumilev divorced in 1918. Akhmatova married twice more, to Vladimir Shileiko in 1918, whom she divorced in 1928, and Nikolai Punin, who died in a Siberian labor camp in 1953. The writer Boris Pasternak, who was already married, had proposed her numerous times.
Final Meeting: Selected Poetry of Anna Akhmatova Page 5